Внимание следует рассматривать по аналогии с этими изначальными актами, поскольку вторичное внимание, которое ограничивалось бы вызыванием однажды уже приобретенного знания, было бы только еще одним отождествлением внимания с приобретением. Уделить внимание — не значит просто высветить предсуществующие данные, но значит предать им новое расчленение. Эти данные преформированы только как горизонт. Фактически они конституируют новые области внутри мира в целом. Именно изначальная структура, которую они вводят, есть то, благодаря чему выявляется идентичность объекта до и после акта внимания. Только после того как определенное качество цвета уже усвоено и только посредством этого, предшествующие данные выступают как материал этого качества {…}. Именно посредством преодоления этих данных настоящий акт внимания соотносится с предыдущим, и единство сознания, таким образом, строится шаг за шагом посредством своеобразного «синтеза перехода». Чудо сознания состоит в том, что оно приводит к свету (посредством внимания) феномены, которые восстанавливают единство объекта в некоем новом измерении именно в тот самый момент, когда они его разрушают. Внимание не есть ни ассоциация образов, ни возвращение к себе мысли, уже имеющей власть над своим объектом; оно есть активное конституирование нового объекта, который делает явным и расчлененным то, что до этого существовало не более как неопределенный горизонт. И в то самое время, когда объект приводит внимание в движение, в каждый момент он вновь и вновь оказывается в состоянии зависимости от него. Он вызывает «доставляющее знание событие», которое должно видоизменить его лишь посредством все еще двусмысленного значения, необходимого ему, дабы прояснить себя; он есть поэтому мотив, а не причина события.
{…} Этот переход от неопределенности к определенности, эта переплавка в каждый момент собственной истории сознания в единство нового смысла и есть сама мысль. «Работа ума существует только в акте». Результат акта внимания не следует искать в его начале. Если луна у горизонта кажется мне не больше, чем в зените, когда я смотрю на нее в телескоп или через картонную трубку, то отсюда еще нельзя делать вывода о том, что и при обычном зрении ее видимая величина тоже будет постоянной. Но это именно то, во что верит эмпиризм, поскольку он имеет дело не с тем, что мы видим, но с тем, что мы должны видеть в соответствии с проекцией на сетчатке. И это также то, во что верит интеллектуализм, поскольку он фактическое восприятие описывает в соответствии с данными «аналитического», или внимательного, восприятия, при котором луне действительно возвращается ее истинный видимый диаметр. Точный и полностью определенный мир стоит тут все еще на первом месте, возможно, правда, уже не как причина наших восприятий, но как их имманентная цель {…}
Когда я смотрю совершенно свободно и естественно, то различные части поля взаимодействуют друг с другом и мотивируют эту огромную луну у горизонта, эту лишенную меры величину, которая тем не менее есть величина. Сознание должно обратиться к своей собственной, нерефлексивной жизни в вещах и прийти к осознанию своей собственной истории, которую оно предало забвению; такова истинная роль, которую должна играть философская рефлексия, и таков путь, которым мы действительно придем к истинной теории внимания.
Если схемы действительно имеют то психологическое значение, которое мы намерены им придавать, если они включаются во внимание и через него во все другие психические функции {…}, то как же случилось, что различные авторы так мало говорили о них? Почему столько логиков и психологов могли держать в руках это сокровище, не открыв его? Тем более, что еще раньше некоторые философы, например Кант, довольно много говорили о схемах, признавали существование отдельных видов их, а некоторым уделяли большое место в своих работах. Как получилось, что эти мыслители упустили из виду всю их совокупность, не исследовали вопрос, ключ к которому у них уже был?
В самом деле, это весьма удивительно. Но это — факт. Необходимо объяснить его. В природе схем есть нечто такое, что делало их неуловимыми, скрытыми от глаз исследователей, нечто, что затрудняло установление их функции и выявление всего семейства схем, даже когда некоторые из них, наиболее поучительные, уже были обнаружены и изучены. Скрытости схем способствовали три обстоятельства. Во-первых, они своего рода шлак, это заставляет презирать их; во-вторых, они являются средствами, это позволяет не замечать их; в-третьих, они, по крайней мере сначала, не социализируемы {…}.
Когда пользуются хорошо знакомым инструментом, например старым привычным пером, то замечают след, оставляемый им, бумагу, мысль, но не само перо. Схема остается скрытой, потому что она — знакомый и хороший инструмент. Но поскольку, кроме того, она еще и скрыта, нужно подыскать другой образ — перо все-таки еще слишком открыто вниманию; в качестве примера лучше привести глаз, который не видит самого себя, или еще лучше, поскольку глаз может увидеть себя в зеркало, укажем на внутренние органы: улитку, сетчатку. Нужно, правда, и тут заметить, что если эти ткани — настоящие объекты, которые при вскрытии могут оказаться доступными, то становящаяся доступной в результате анализа схема всегда лишь подделка под объект.
Наконец, многие схемы скрыты из-за своей стойкой изначальной асоциальности, заставляющей их держаться в стороне даже от индивидуального сознания до тех пор, пока они не получат социального освещения. За исключением некоторых схем (основные упорядочивающие схемы, вокальные эмоциональные схемы), основная масса их, будучи некоммуникабельной, пребывает как бы в карантине, как бы вне закона. Именно они перерабатывают воспринятое (объекты, аспекты); именно благодаря им создаются продукты {…}, но сами трудолюбивые рабы остаются в небрежении; индивидуальное сознание знает цену продукту, но не знает цены производителям. Мы замечаем и оцениваем наши собственные душевные состояния и наши скрытые содержания только в той мере, в какой они известны и оценены окружающими {…}.